ЭСКИЗ ЗАПИСОК УЗНИКА СИОНА

Часть 1.

Роальд (Алик) Зеличенок

Впервые опубликовано в самиздатском
Ленинградском Еврейском Альманахе (ЛЕА), 1988, №18

Роальд (Алик) Зеличенок родился 29 сентября 1936 г. Инженер-электрик, кандидат технических наук. В отказе был с 1978 по 1989 гг. Преподавал иврит в Ленинграде с 1978 г., включая преподавание на семинаре для учителей иврита. Арестован 5 июня 1985 г., осужден к 3 годам лишения свободы по статье 190–1 УК РСФСР (Изготовление, хранение и распространение произведений, содержащих заведомо ложные измышления, порочащие советский общественный и государственный строй). Отбывал заключение на зонах в Коми АССР и в Казахстане. Освобожден в 1987 г., в Израиле — с 1989 г. Живет в Хайфе.

Утром 5 февраля 1987 года после утренней поверки я, как обычно, перешел из жилзоны учреждения ИЧ 167/5, лагеря общего режима в городке Туркестан Чимкентской области Казахстана, на промзону, на своё рабочее место в парокотельном цехе. А следующим утром «Жигули», принадлежащие зам. начальника лагеря капитану Атаеву, мчали меня к станции, к экспрессу «Алма-Ата — Москва». Кроме капитана и меня, в машине сидели два гебиста из Алма-Аты. Похоже, они проделали столь дальний путь лишь для того, чтобы задать мне три вопроса.

— Знали ли вы Владимира Высоцкого?

— Практически нет.

— Мы читали ваше заявление с требованием выпустить вас с женой в Израиль после освобождения. А вы не боитесь ехать туда?

«Ха-ха, это они спрашивают такое меня, после трех зон и чуть не десятка тюрем. Впрочем, это их обычный прием — задавать много ненужных вопросов, чтобы среди них скрыть один, действительно для них важный» — думаю я, а вслух отвечаю:

— Я боюсь только зубных врачей.

И вот, наконец:

— Будете ли вы писать мемуары?

Я делаю вид, что не слышу. Знали бы они, сколько раз меня спрашивали об этом менты всех уровней. Зэки спрашивали редко. Чаще они просто рассказывали о своих изломанных жизнях и говорили многозначительно: «Ты, Алик, запомни — может, пригодится...»

И вот я уже вскакиваю на подножку трогающегося поезда, и Атаев помогает мне забросить в тамбур мой арестантский сидор. Я слышу его слова: «Роальд, прошу тебя как человека — не очень распространяйся о том, что видел здесь». ВСЁ.

Вот она пришла, моя свобода, За окнами плывет бурая полупустыня. По всем канонам, я должен начать размышления о значительном, ну, хоть о смысле того, что произошло со мной. Но мой мозг еще там, за проволокой, это все еще предельно приземленный, осторожный, недоверчивый мозг зэка. Я вношу сидор в купе и, оглядев попутчиков — не сопрут ли? — иду к проводнику.

— Вагон-ресторан тут имеется?

— Имеется.

— Он открыт?

— Да.

— А чем у них кормят?

— Послушай, если ты не умер там, то и здесь не умрешь.

— Верно.

Конечно же, гебисты знали, о чем спрашивать, и свой отчет, мемуары советского политзаключенного (сколько их уже написано и, боюсь, еще будет!) я напишу. Этого требует простая порядочность по отношению к стране, где я родился, пусть она и не приходится мне родиной. Это будет «отчет для всех». «Для своих», как кажется, нужно писать по-другому и о другом. Отчет, но не просто советского политзэка эпохи перестройки и гласности[1], а узника Сиона, выделяя то, что так или иначе связано с трагической историей евреев в СССР, историей, которая пишется и сегодня. Цель этих заметок можно определить как «Евреи на архипелаге ГУЛАГ, наблюдения очевидца»[2].

Как мемуарист, хотя бы и лагерный, я не созрел: слишком всё свежо. Это как у Арика Айнштайна[3]: «Жизнь еще не вернулась на круги своя, еще не затянулись раны. Может, это останется навсегда, может — нужно еще время...». Ту пластинку он записал после тяжелой автокатастрофы. Что ж, есть сходство.

Но и ждать особенно долго нельзя: кто знает, что будет со мной, с нами дальше[4]. Поэтому я решил написать эти заметки, не откладывая, Можно, как сейчас модно, назвать это «Воспоминания... (журнальный вариант)». Я предпочитаю — эскиз.

Начну со своего письма, адресованного М. Бейзеру:

04.4.86 Здравствуй, Миша!

Я снова в больнице. Лучшего времени для писания писем не придумаешь. Одно мешает: у меня нет под руками твоего последнего письма. Поэтому, во-первых, пишу на Галин адрес, т. к. не помню твоего, а во-вторых, не отвечаю на большинство поставленных тобой вопросов. Впрочем, один из них я помню — о блатном жаргоне, так называемой фене. С него и начну.

Ну так вот: феня в ее старом варианте, безусловно, умирает, хотя здесь в больнице я встречал людей, которые ее еще помнят. Обычно это так наз. ООРовцы — «особо опасные рецидивисты», отсидевшие по 20–30 лет. Их называют «полосатиками» за то, что они носят полосатую одежду, включая даже шапки. Умирание классической фени не случайно. Как и всякий групповой сленг, она служила для общения определенной социальной группы, в данном случае профессионалов-уголовников, делая их речь непонятной для посторонних и помогая взаимной идентификации, т. е. служа своего рода паролем. Непременным условием для существования фени было наличие мест, где на ней можно было безопасно изъясняться, например, «малин» — воровских притонов (может быть, ты помнишь, что слово «малина» — еврейского происхождения: от «малон» — место ночлега, гостиница). Так вот, сейчас преступник, будь он профессионал или «любитель», обеспокоен не столько самоидентификацией, сколько самомаскировкой. Если он хочет пробыть на воле сколько-нибудь долго, он должен во всем походить на обычного человека. Иначе при современных методах слежки и розыска он «сгорит» в одночасье. «Малин» нет, по крайней мере, в старом смысле этого слова. Конечно, там, где складываются какие-то иерархические отношения, какое-то «разделение труда» (например, «вор — скупщик краденого», или «проститутка — сутенер», или «поставщик наркотиков — наркоман»), там тут же возникает какое-то подобие фени. Но все это очень локально и поэтому в настоящий сленг не развивается. Обычно тут можно говорить о нескольких десятках специфических слов и выражений — не более того.

Так, в общих чертах, обстоит дело на воле. Ну, а в зоне? В зоне можно наблюдать и несколько иную картину: как какая-нибудь группка молодых людей в погоне за блатной романтикой, или даже в поисках некоей «воровской идеи», или просто желая утвердить свое вполне неромантическое господство над «серой массой» ээков, которую они именуют «быками», начинают «ботать по фене». Но впечатление это производит жалкое: фени-то они не знают. Недавно, например, слышал, как некий «пацан» (что-то вроде вора в законе) сказал, что идет на двор «погреться под балдой». Пришлось разъяснить ему, что «солнце» на фене — «балдоха», а «балда» — это вовсе не солнце, а мужской половой орган, и поэтому его желание «погреться под балдой» может быть неправильно понято окружающими.

Речь на зоне, как правило, убога до крайности. Все мысли, чувства и желания выражаются обычно несколькими ругательными словами и словосочетаниями. Можно указать, правда, несколько удачных и выразительных оборотов, таких как «проехать по ушам» — заговорить кого-либо, наврать с три короба. Но их можно пересчитать по пальцам. И большинство «зонных» слов и выражений — локальные, т. е. употребляются не на всех зонах, Так на ленинградских зонах девушку называют «тёлка», а в Коми — «коза». В лен. зонах очень употребительно слово «крутой», в смысле «крепкий», «хороший», «твердо стоящий на ногах». Здесь оно так не употребляется. То же можно сказать о слове «блудняк», означающем действие, которое по зонным понятиям предосудительно и может выйти совершителю боком.

Ну, а каково же место в этой лексике слов еврейского происхождения? Весьма скромное. Неколебимо положение лишь двух слов: «ксива» (от «ктива», в ашкеназийском произношении «ксиво») и «хипеж» (от еврейского корня «х-п-з» — торопиться, или, может быть, «х-п-с» — искать, обыскивать). Уверен также в еврейском происхождении слова «нефиля», означающем спитой чай, то, что осталось в посуде после приготовления чая или чифиря. Это явно от корня «н-ф-л» — падать, выпадать в осадок. Вот, пожалуй, и всё, Даже «мусор» (от еврейского «мосэр») начисто вытеснено словом «мент», а еще в 60-х годах оно было употребительно. Помнишь, у Высоцкого: «Это был воскресный день, но мусора не отдыхают. У них тоже план давай, хоть удавись».

Вообще многое изменилось. Почти исчез блатной фольклор, не выдержав конкуренции с телевизором. Изменился стиль и содержание татуировок. Классическое «Не забуду мать родную» (в Ереване я как-то видел даже «Не забуду родную тетю») уже встречается редко. Зато нередко встречаются латинские изречения, часто, правда, с ошибками. Например, МОМЕНТО МОРЕ вместо МЕМЕНТО МОРИ («помни о смерти»). А также ГОТТ МИТ УНС («с нами Бог» — нем.) и прочая чепуха. Вообще, годится всё, что написано «по-заграничному». Ко мне частенько пристают: не могу ли я перевести на английский то или иное изречение, от чего я, как правило, отказываюсь. Рисунки на татуировках стали много изощреннее.

Но вернемся к фене. Нельзя исключить ее некоторого возрождения в связи с появлением в крупных городах мафиеподобных образований типа банд рэкетиров (может быть, ты слышал о банде знаменитого Феки — Феоктистова из Ленинграда). Стали плодиться т. н. «катраны» — частные квартиры, где идет крупная карточная игра. Нередко катраны исполняют роль старой «малины» для «мажоров» — так теперь именуют себя фарцовщики, для валютчиков и прочих им подобных. Может быть, эта публика и родит для себя новую феню, но я так не думаю. По моим наблюдениям, это люди сугубо практические. Романтикой они не интересуются, т. к. за нее не платят. Их лингвистические интересы связаны с английским и финским языками (последнее в Ленинграде и Таллине). Для души у них наркотики, карты и, конечно, видео. От блатарей старого типа они заимствовали лишь вставление шаров в пенис — для повышения своей сексуальной конкурентоспособности. Всё это совсем не похоже на королей старой Одессы, воспетых И. Бабелем, и хотя среди них немало евреев, не думаю, что наш язык окажет даже малое влияние на их способы изъясняться. Ну, вот и все, что я хотел написать на интересовавшую тебя тему. О себе писать не буду, т. к. Галя полностью в курсе моих дел.

Жду твоих писем, которые всегда интересны мне. Привет всем, поздравления с приближающимся Песахом.

Алик.

Да, Песах приближался, до него оставалось 20 дней. Хотя мацы, конечно, у меня не было, и откуда ей взяться за двумя рядами колючки, я уже решил, что хлеба есть не буду, и даже написал об этом домой. Конечно, на больничке это легче, чем на обычной зоне: кормят гораздо лучше, работать не надо и весь день в тепле. Но всё же, подобно солженицынскому Ивану Денисовичу, я понимал, что «оголодаю» и потом «трудно будет вернуться в обычное жилистое, не голодное и не сытое состояние».

На ту же больничку, то есть на больничную зону в поселке Дежнево под Ухтой вслед за мной привезли Валеру Забырина, зэка с моей зоны Нижний Доманик[5] и даже из моего отряда. Валера был паренек из подмосковного поселка, которому за безобидную мальчишескую выходку самый гуманный в мире суд сунул 4 года лагерей. Сидел он трудно: его мягкий и бесхитростный характер был прямо противоположен тому, что нужно на зоне, если хочешь обеспечить себе хотя бы минимальный уровень зэковского благополучия. Круто стать на зоне у него шансов не было, и он хлебнул полной мерой и ментовского, и зэковского беспредела. Он любил читать. Друзья — Саша Запесочный, Маша Кельберт, Римма Запесоцкая слали мне в письмах стихи (и даже мама, да будет благословенна ее память, включила в одно из своих писем на зону стихи Х.-Н. Бялика, которые помнила со времен своего гомельского детства, времен отрядов Макаби и, несколько позже, еврейской школы им. Ф. Лассаля). Я давал читать стихи Валере, и он их списывал. Как-то он публично прочел О. Мандельштама «Я буду метаться вдоль табора улицы темной». Стихи народу не понравились. Не без влияния моего доманикского семейника, основателя известной христианской рок-группы «Трубный зов» Валерия Баринова (ныне жителя Лондона), Валера Забырин начал искать свой путь к Богу и, будем надеяться, найдет его — он уже на свободе.

Незадолго до Песаха я рассказал Валере о приближающемся празднике и о том, что в эти дни мне нельзя будет есть хлеб. И тут он говорит:

— А что, если мы попытаемся сделать эту самую мацу сами?

— Но как?!

— Так я же по специальности повар. Всё, что мне нужно, это плита с духовкой и мука. Муку можно достать у кухонных козлов. У них же и плита.

(Поясню, что козлами называют зэков, живущих не по понятиям, то есть делающих что-то, что для положнякового зэка запретно, например — работающих в жилзоне, либо тем или иным образом сотрудничающих с ментами. Интересно отметить, что презираемые петухи, они же пинчи, то есть пассивные педерасты, равно как шныри, обиженные, шаровые не считаются козлами: ведь они живут в «Cистеме», хотя и занимают в ней низкое, незавидное положение).

Было ясно, что ни муки, ни плиты никто не даст за спасибо (тем более, что говорить «спасибо» на ГУЛАГе вообще не принято, Благодарность выражается как-нибудь косвенно. Скажешь «ништяк, земеля» или, в крайнем случае, «благодарю», но не «спасибо»). Нужны были понты, то есть материальные или иные блага, которыми можно оплатить услугу.

Самое простое — деньги, и они у меня были. Не те законные безналичные деньги на лицевом счету, которыми можно оплатить отоварку в ларе или подписку, но которые нельзя взять в руки, а настоящие живые деньги, для обозначения которых существуют бесчисленные слова типа гольё, фанера и за владение которыми зэку грозит трюм, то есть карцер. Откуда они у меня появились и как хранились — это длинная история, и, несмотря на имеющий место расцвет гласности, я воздержусь пока от ее изложения.

Однако платить кухонным козлам деньгами я не хотел. В той обстановке тотального взаимного доносительства, которым отличаются больничные зоны (стучат на ГУЛАГе везде, но в обслуге больничек стучит каждый на каждого с вероятностью 99 %), наиболее вероятным исходом такой перетирки было бы следующее, Взяв деньги, козел бы затарил их (спрятал), а потом цинканул (донес) оперу, что у Зеличенка, что лежит на терапии, по слухам, есть деньги, Этим он убил бы двух зайцев: и пятишку, а то и чирик, иначе декан (то есть 5 — 10 рублей) прикарманил бы, и выслужился перед опером. Я же отправился бы в трюм, а мука, соответственно, осталась бы у козла.

Валера дал другую идею: жена Галя прислала мне в письме японскую стереооткрытку — девушка говорит по телефону. Посмотришь с одной стороны — один её глаз прищурен, с другой — оба открыты. Вот эта-то шикарная девушка и была превращена в вожделенный пакетик муки. Первая выпечка оказалась неудачной, но со второй дело пошло. По виду эта маца была похожа на «маца-шмура», только темнее. Не удержался и сообщил в письме жене радостную новость. Сделал это так: «Только что принесли твою телеграмму. От радости чуть не сел на горячие мацот». Менты вряд ли обратили внимание на эту непонятную фразу, но жена узника сечет такие вещи с лёта, Всё ясно: мацот есть, и притом не с воли, а испечены на зоне («горячие»).

Знал ли об этом опер? Вероятно, знал, слежка за мной была неусыпной. Но мер не приняли и мацу не отобрали. Видно, к той весне 1986 года уже что-то сдвинулось в общей атмосфере, и чуткие к направлению ветра менты выжидали... Вскоре наступил тот вечер в начале мая, когда сосед по палате радостно сообщил:

— Слышь, по радио передали — какая-то совдеповская атомная электростанция взорвалась.

— Сосновый Бор? — спросил я, холодея.

— Нет, как-то по-другому: Черне... Черно... — не разобрал.

Никто из нас не понял тогда всего значения того, что случилось. Мои мысли были заняты другим. Я уже знал, что Галя добилась моего перевода из Коми в Казахстан по состоянию здоровья, и опасения не покидали меня. Нет, особых страхов перед казахами и другими нацменами у меня не было. Наоборот, на зоне в Дежнево был у меня приятель — казах, инженер, убивший любовника своей жены. От него я узнал о трагедии казахского народа, превращенного в нацменьшинство на собственной земле. Он рассказывал, что отец советовал ему приглядываться к евреям, чтобы и в таких условиях найти, по их примеру, путь национального выживания. Он обрадовался за меня, узнав о предстоящем переводе. Я и сам понимал, что это единственный шанс остановить душившую меня гипертонию, разошедшуюся в жутком комяцком климате. Но понимал и другое: впереди этап. От этого слова — «этап» — мрачнеют лица самых бывалых зэков.

Они же, старые зэки — ООРовцы прикинули маршрут, которым меня повезут. Сначала Киров, потом Свердловск. Дальше может быть Новосибирск или Петропавловск — Казахский, в зависимости от того, в какую именно зону повезут, Казахстан велик. Советовали быть осторожным в Свердловске: «Плохая тюрьма, одна из худших пересылок в стране». Они не знали, что при слове «Свердловск» меня охватывают дурные предчувствия и без их предупреждений. В 1981 году у нас на квартире провели обыск по поручению Свердловской прокуратуры по делу Ельчина и Шефера, обвинявшихся по 70-й статье[6]. По словам проводившей обыск прокурорши, они пытались создать в Свердловске то ли ульпан иврита, то ли кружок еврейской истории. У нас забрали мешок клеветнической литературы: детские песни на иврите, календари, таблицы спряжения еврейских глаголов, рассказы Короленко в переводе на иврит, молитвенник «Шалом» Московской синагоги, книги Х. Потока, С. Беллоу, И. Башевис-Зингера и даже ... «Марракотову бездну» Конан-Дойля. (Например, книга Х. Потока «В начале» была признана Свердловским Управлением КГБ антисоветской, согласно протоколу осмотра от декабря 1981 г., поскольку в ней упомянуты погромы в царской России и Польше!)[7]. Пытались и допрашивать, но мы с Галей показаний не дали, и капитан свердловского Управления КГБ Филатов сказал: «Вы об этом еще пожалеете». В июне 1986 года я убедился, что память у них хорошая.

[1] Я был арестован уже после апрельского (1985 г.) пленума ЦК КПСС, а попросту — после прихода Горбачева к власти.

[2] То есть та же, что у ранее опубликованных в ЛЕА заметок Володи Лифшица «Что я видел».

[3] Известный израильский певец, представитель «интеллектуального направления» в израильской эстраде.

[4] Эта работа была написана в 1988 г, еще в отказе. Я провел в отказе 11 лет, из них два года после выхода из заключения (примечание 2003 г.).

[5] Она же «Детский Майданек», она же «Кровавый Спец». Через эту зону до меня прошли узник Сиона (и студент моего ульпана) Григорий Гейшис и политзаключенный Арсений Рогинский.

[6] «Антисоветская агитация и пропаганда».

[7] После долгой борьбы мне вернули почти всё в конце 1987 г., уже после выхода из заключения. Не вернули «В Иерусалим и обратно» Сола Беллоу («Так как в ней есть интервью с уголовным преступником Эдуардом Кузнецовым»), и «Русские» Хедрика Смита («Ну, вы сами понимаете»).